• Що буває, якщо робиш забагато добра (продовження)

  • о жизни и смерти….


  • Эмалевый крестик в петлице

    И серой тужурки сукно...

    Какие печальные лица

    И как это было давно.

    Какие прекрасные лица

    И как безнадежно бледны -

    Наследник, императрица,

    Четыре великих княжны...

     

    Наконец-то повеяла мне золотая свобода,

    Воздух, полный осеннего солнца, и ветра,и меда.

    Шелестят вековые деревья пустынного сада,

    И звенят колокольчики мимо идущего стада,

    И молочный туман проползает по низкой долине...

    Этот вечер, однажды, уже пламенел в Палестине.

    Так же небо синело и травы дымились сырые

    В час, когда пробиралась с младенцем в Египет Мария.

    Смуглый детский румянец, и ослик, и кисть винограда...

    Колокольчики мимо идущего звякали стада.

    И на солнце, что гасло, павлиньи уборы отбросив,

    Любовался, глаза прикрывая ладонью, Иосиф.

     

    Александр Сергеевич, я о вас скучаю.
    С вами посидеть бы, с вами б выпить чаю.
    Вы бы говорили, я б, развесив уши,
    Слушал бы да слушал.

    Вы мне все роднее, вы мне все дороже.
    Александр Сергеевич, вам пришлось ведь тоже
    Захлебнуться горем, злиться, презирать,
    Вам пришлось ведь тоже трудно умирать.

    А что такое вдохновенье?
    — Так… Неожиданно, слегка
    Сияющее дуновенье
    Божественного ветерка.

    Над кипарисом в сонном парке
    Взмахнет крылами Азраил -
    И Тютчев пишет без помарки:
    «Оратор римский говорил…»

     

    * * *

    Я голубой на звероферме серой,
    но, цветом обреченный на убой,
    за непрогрызной проволочной сеткой
    не утешаюсь тем, что голубой.
     
    И я бросаюсь в линьку. Я лютую,
    себя сдирая яростно с себя,
    но голубое, брызжа и ликуя,
    сквозь шкуру прет, предательски слепя.
     
    И вою я, ознобно, тонко вою
    трубой косматой Страшного суда,
    прося у звезд или навеки волю,
    или хотя бы линьку навсегда.
     
    Заезжий мистер на магнитофоне
    запечатлел мой вой. Какой простак!
    Он просто сам не выл, а мог бы тоже
    завыть, сюда попав,— еще не так.
     
    И падаю я на пол, подыхаю,
    а все никак подохнуть не могу.
    Гляжу с тоской на мой родной Дахау
    и знаю — никогда не убегу.
     
    Однажды, тухлой рыбой пообедав,
    увидел я, что дверь не на крючке,
    и прыгнул в бездну звездную побега
    с бездумностью, обычной в новичке.
     
    В глаза летели лунные караты.
    Я понял, взяв луну в поводыри,
    что небо не разбито на квадраты,
    как мне казалось в клетке изнутри.
     
    Я кувыркался. Я точил балясы
    с деревьями. Я был самим собой.
    И снег, переливаясь, не боялся
    того, что он такой же голубой.
     
    Но я устал. Меня шатали вьюги.
    Я вытащить не мог увязших лап,
    и не было ни друга, ни подруги.
    Дитя неволи — для свободы слаб.
     
    Кто в клетке зачат — тот по клетке плачет,
    и с ужасом я понял, что люблю
    ту клетку, где меня за сетку прячут,
    и звероферму — родину мою.
     
    И я вернулся, жалкий и побитый,
    но только оказался в клетке вновь,
    как виноватость сделалась обидой
    и превратилась в ненависть любовь.
     
    На звероферме, правда, перемены.
    Душили раньше попросту в мешках.
    Теперь нас убивают современно —
    электротоком. Чисто как-никак.
     
    Гляжу на эскимоску-звероводку.
    По мне скользит ласкательно рука,
    и чешут пальцы мой загривок кротко,
    но в ангельских глазах ее — тоска.
     
    Она меня спасет от всех болезней
    и помереть мне с голоду не даст,
    но знаю, что меня в мой срок железный,
    как это ей положено,— предаст.
     
    Она воткнет, пролив из глаз водицу,
    мне провод в рот, обманчиво шепча...
    Гуманны будьте к служащим! Введите
    на звероферме должность палача!
     
    Хотел бы я наивным быть, как предок,
    но я рожден в неволе. Я не тот.
    Кто меня кормит — тем я буду предан.
    Кто меня гладит — тот меня убьет.

    1967

    * * *

              С. Преображенскому
     
    Людей неинтересных в мире нет.
    Их судьбы — как истории планет.
    У каждой все особое, свое,
    и нет планет, похожих на нее.
     
    А если кто-то незаметно жил
    и с этой незаметностью дружил,
    он интересен был среди людей
    самой неинтересностью своей.
     
    У каждого — свой тайный личный мир.
    Есть в мире этом самый лучший миг.
    Есть в мире этом самый страшный час,
    но это все неведомо для нас.
     
    И если умирает человек,
    с ним умирает первый его снег,
    и первый поцелуй, и первый бой...
    Все это забирает он с собой.
     
    Да, остаются книги и мосты,
    машины и художников холсты,
    да, многому остаться суждено,
    но что-то ведь уходит все равно!
     
    Таков закон безжалостной игры.
    Не люди умирают, а миры.
    Людей мы помним, грешных и земных.
    А что мы знали, в сущности, о них?
     
    Что знаем мы про братьев, про друзей,
    что знаем о единственной своей?
    И про отца родного своего
    мы, зная все, не знаем ничего.
     
    Уходят люди... Их не возвратить.
    Их тайные миры не возродить.
    И каждый раз мне хочется опять
    от этой невозвратности кричать.

    1961

                                                  Л. Мартынову
     
    Окно выходит в белые деревья.
    Профессор долго смотрит на деревья.
    Он очень долго смотрит на деревья
    и очень долго мел крошит в руке.
    Ведь это просто -
    правила деленья!
    А он забыл их -
                   правила деленья!
    Забыл -
                   подумать -
                                   правила деленья!
    Ошибка!
                   Да!
       Ошибка на доске!
    Мы все сидим сегодня по-другому,
    и слушаем и смотрим по-другому,
    да и нельзя сейчас не по-другому,
    и нам подсказка в этом не нужна.
    Ушла жена профессора из дому.
    Не знаем мы,
                   куда ушла из дому,
    не знаем,
                   отчего ушла из дому,
    а знаем только, что ушла она.
    В костюме и немодном и неновом,-
    как и всегда, немодном и неновом,-
    да, как всегда, немодном и неновом,-
    спускается профессор в гардероб.
    Он долго по карманам ищет номер:
    "Ну что такое?
                   Где же этот номер?
    А может быть,
                   не брал у вас я номер?
    Куда он делся?-
                   Трет рукою лоб.-
    Ах, вот он!..
                   Что ж,
                       как видно, я старею,
    Не спорьте, тетя Маша,
                   я старею.
    И что уж тут поделаешь -
                   старею..."
    Мы слышим -
                   дверь внизу скрипит за ним.
    Окно выходит в белые деревья,
    в большие и красивые деревья,
    но мы сейчас глядим не на деревья,
    мы молча на профессора глядим.
    Уходит он,
                   сутулый,
                                   неумелый,
    под снегом,
          мягко падающим в тишь.
    Уже и сам он,
                   как деревья,
                                   белый,
    да,
     как деревья,
                   совершенно белый,
    еще немного -
                   и настолько белый,
    что среди них
                   его не разглядишь.

    ДАВНЕЕ

               А. Киреевой

     

    Я, как блиндаж партизанский,

                     травою пророс.

    Но, оглянувшись,

                 очень отчетливо вижу:

    падают мальчики,

                запнувшись за мину,

                            как за порог,

    наткнувшись на очередь,

              будто на ленточку финиша.

    Падают мальчики,

              руки раскинув просторно,

    на чернозем,

            от безделья и крови

                            жирный.

    Падают мальчики,

                на мягких ладонях которых —

    такие прекрасные,

    такие длинные

                линии

                   жизни.















  • Що буває, якщо робиш забагато добра (продовження)

  • о жизни и смерти….